Андрей Лазарчук, Михаил Успенский - страница 25

^ Золотая дверь. (Поповка, 1897, лето)

Глаза чудовища были круглые и отливали тусклым серебром. Морщинистые веки медленно опускались. Дракон делал вид, что не обращает на меня никакого внимания. Он поднял лапу, поискал, куда ее поставить. Поставил. С неуклюжим изяществом переволок белое брюхо через ствол секвойи, преграждавший ему путь. Сделал два быстрых шага и приподнял тупую морду. Я возблагодарил Создателя, что дракон не может подняться на задние лапы, подобно тиранозаурусу рекс: лапы были не длиннее и не мощнее передних. Это был ползающий дракон. Кожа его отливала перламутром. Чешуйки были настолько мелки, что сливались. Поэтому многие недалекие драконоведы, не покидавшие своих пыльных кабинетов, называли его иногда «голым драконом». Но нам то, настоящим охотникам в джунглях, хорошо известно, что пронзить эту шкуру возможно лишь клинком из Голконды, закаленным в теле молодого мускулистого раба нубийца.

Я попятился. Дракон обогнул ствол каинова дерева и приник к земле. Возможно, он почуял меня и приготовился к атаке. Но у меня в руках было кое что получше голкондского клинка…

Невидимая сеть обрушилась с неба на джунгли, с треском сминая мохнатые пальмовые стволы. Дракон ринулся вперед, но было поздно. Ударившись о незримую преграду, он пометался недолго и вдруг смирился, поняв, что против его древней воли встала другая, еще более древняя сила…

– Коля, кончай жуколиц ловить! – раздалось за спиной. – Минги уже окопались на острове!

Я быстро перевернул банку. Банка была высокая, поэтому тритон не мог ее покинуть без отпускного билета.

– Иду! – крикнул я.

Митя держал в поводу наших лошадей. Остальные воины племени ангирасов уже сидели верхами и проверяли луки и аркебузы.

Я поставил банку в траву, а чтобы не потерять ее, воткнул рядом сухой прут, на который сверху повесил свою соломенную шляпу. Атака началась на рассвете. Солнце стояло уже в самом зените, но атаку в любом случае положено начинать на рассвете. Гром пушек оглушил нас, и белый дым английского пороха поплыл над гладью залива. Визжала картечь. Кони грудью таранили волны.

– Заходи слева! – вскричал я. – Минги – трусливые змеи! Шелудивые собаки!

Воины мои ответили дружным ревом. Град стрел обрушился на нас. Одна пробила мне ухо, да так и осталась болтаться там до конца битвы. Боли я не чувствовал. Потом я велю мастерам племени позолотить стрелу и буду носить как украшение. Все раненые остались в строю, к величайшему неудовольствию противника. Минги вынуждены были покинуть мангровые заросли тальника, где коварно таились. и принять бой в чистом поле. Мы сошлись грудь в грудь. Моим противником оказался реалист Саша Быстроногий Удав. Голкондская сталь против тартесской, ловкость против силы, искусство против коварства. Его вороной жеребец грыз железо. Черные латы мрачно сверкали.

Первым же ударом меча я снес перья белого орла с его вампума. Он ответил прямым выпадом в грудь, я уклонился. Мы обменялись ударами. Искры летели от клинков, озаряя мрак ночи. Кони сцепились и кусали друг друга, обильно роняя на траву кровавую пену. Копыта вязли в песке. Император глядел на нас с крепостной стены в подзорную трубу, скрестив на груди руки, и размышлял, не послать ли нам на помощь Старую Гвардию. Но это было бы позором для нашего славного племени.

Мой противник хотел нанести мне неотразимый удар из под конского брюха, но, видимо, в горячке боя забыл, что лошадь неоседлана. Он рухнул плашмя, и доспехи взгремели на павшем. Я рванул поводья на себя так сильно, что и сам едва не слетел. Голова Быстроногого Удава оказалась как раз между копытами Зорьки:

Тут чей то аргамак толкнул Зорьку, и она рухнула на бок. Я успел соскользнуть.

Зорька вякнула и поднялась. Быстроногий Удав лежал неподвижно, раскинув руки.

Бой кончился. Мы все сгрудились вокруг Саши, не зная, что делать. Если бы он нахлебался воды из пруда, тогда дело ясное: перегнуть через колено и колотить по спине. А здесь… Кто то побежал за водой.

– Что, гимназия, загробил парнишку?

Семинарист Меняйло шел на меня, расставив руки. Странно, что этот великовозрастный парень принимал самое деятельное участие в наших забавах.

Видно, в родной бурсе крепко ему доставалось, а тут он чувствовал себя набольшим.

– Ты полегче, – сказал Митя. – Тебе тут не бурса.

– Не надо, я сам…

Драться всерьез мне приходилось редко. В нашей гимназии это было не принято.

И только на улице, сталкиваясь с реалистами или «сизарями»…

Меняйло медведем шел на меня, я сделал шаг в сторону и наступил на быструю ногу Быстроногого. Он заорал и ожил.

Тут заорали все.

Так не суждено было реалисту Саше стать первым моим покойником…

Красные расстреляли его в Крыму. Стеклянную сеть я обнаружил перевернутой. Дракон ушел, и следов коварной твари я не смог различить в наступающих сумерках, потому что на берега озера Виктория Ньяса ночь приходит рано и сразу.

^ Шестое чувство. (Москва, 1934, август)

Такой наглой, трудоемкой и бессмысленной акции «Пятый Рим» еще не проводил.

Причем скажу не без гордости, что сам был ее инициатором.

Все это напоминало то, что на фронте именовалось «тухта»: ничего не решающая, но эффектная и заведомо успешная операция для поднятия духа войск…

Готовиться я начал еще в марте, когда сумел убедить Софрония в желательности и целесообразности присутствия нашего человека (в скобках: меня) на грядущем Съезде писателей. Будь здесь Брюс, я мог бы распинаться до второго пришествия; Софроний же был человеком сомневающимся, но при том и рисковым.

– Что же, – решил он, наконец, – пожалуй: нехорошо без пригляда оставлять…

Наверное, теми же словами мотивировал и Сталин необходимость создания единого Союза Писателей.

Весь апрель и половину мая я проходил курс омоложения. Это настолько неприятный процесс, что стоит о нем поговорить особо. Я стал гораздо лучше понимать Ашоку…

Сорок дней следовало соблюдать пост, утоляя жажду исключительно майской росой, собранной с ростков пшеницы, а голод – единственным куском хлеба. На семнадцатый день полагалось кровопускание, и только после этого начинался прием раствора ксериона в малых дозах, постепенно нарастающих вплоть до тридцать второго дня. Потом опять кровопускание, укладывающее вас при такой диете на целую неделю в постель. Мало того, постель приходилось постоянно менять, потому что человек впадал в некое подобие комы и за деятельность организма не отвечал. Потом начиналось кормление легкими блюдами и прием того же снадобья, но уже в гранулах – то есть в настоящих дозах. Постепенно во сне у человека выпадали волосы, зубы, ногти, отслаивалась и сползала кожа. На тридцать девятый день все это безобразие завершалось приемом десяти капель эликсира Ахарата в двух ложках красного вина. Наступал день сороковой, и вы могли считать себя обновленным. Правда, еще две недели было невыносимо тяжело: страшно чесалось все тело и резались новые зубы…

С тех пор я стал гораздо терпимее относиться к вопящим младенцам.

Покуда я мучился, мне выправили новые документы. Теперь я был белым кыргызом, представителем исчезающе малой народности, ютящейся в хакасских степях, жертвы царского самодержавия и помещиков эксплуататоров (откуда в Сибири взялись помещики, мне неведомо), поэтом двуязычником и переводчиком народных эпосов. Так что мое включение в состав делегатов от Восточно Сибирской области выглядело вполне естественным. Имя мое стало Алан Кюбетей, и лет мне от роду было двадцать четыре. Национальный костюм я придумал сам, да такой, что в нем не стыдно было предстать перед самим абиссинским негусом. Когда то мы с ним расстались друзьями…

Номер в «Национале» мы делили с Ваней Молчановым, который, подобно Суворову, присовокупил к своей фамилии топонимический довесок: «Сибирский».

Дабы не путали его с тем, другим Молчановым, попавшим под кинжальный огонь критики бедного Маяковского. Человек он был не без способностей, в другое время и при других обстоятельствах я бы охотно с ним позанимался, но здесь приходилось ломать комедию. Так, скажем, номер наш был снабжен биде, в котором я незамедлительно омыл уставшие ноги, чем привел Ивана в несказанный восторг. Это могло бы послужить началом цикла легенд, если бы Иван не оказался достаточно тактичен, и если бы подавляющее большинство делегатов не столкнулись бы с этим чудом цивилизации впервые в жизни.

Я предполагал, что господа «красные маги» порезвятся здесь на славу. Ведь, по моей же версии, вся затея эта – со Съездом и формированием единого писательского союза – была ни чем иным, как сооружением огромной астральной пушки, этакой «Большой Берты» ментального пространства, долженствующей обеспечить стратегическое преимущество. Однако, к моему изумлению, Колонный зал освобожден был от кабиров марксизма и украшен портретами Шекспира, Льва Толстого, Мольера, Гоголя, Сервантеса, Гейне, Пушкина и других гениев, которые не то что не могли мне повредить, но даже и прибавляли силы. Оркестр был, на мой вкус, слишком громок; хорошо хоть, пиесу они исполняли достаточно короткую: туш – правда, чересчур часто.

Делегаты расселись и стали шумно ждать. Наконец, грянули аплодисменты. На трибуне воздвиглась сутулая фигура писателя буревестника. Того самого, чья спасительная для меня телеграмма так и не поспела вовремя… Буревестник был болен. Хуже того: Буревестник был сломан…

– Уважаемые товарищи! Прежде, чем открыть первый за всю многовековую историю литературы съезд литераторов советских социалистических республик, я – по праву председателя оргкомитета союза писателей – разрешаю себе сказать несколько слов о смысле и значении нашего съезда. Значение это – в том, что прежде распыленная литература всех наших народностей выступает как единое целое перед лицом революционного пролетариата всех стран и перед лицом дружественных нам революционных литераторов. Мы выступаем, демонстрируя, разумеется, не только географическое наше единение, но демонстрируя единство нашей цели, которая, конечно, не стесняет разнообразия наших творческих приемов и стремлений…

Вступительное слово мэтра оказалось, по счастью, кратким и достаточно бессодержательным. Потом долго и нудно выбирали президиум, в состав которого вошли немало знакомых мне фигур, в частности – Мариэтта Шагинян.

Вот бы подойти к ней и потребовать вернуть данные ей взаймы в двадцать первом, незадолго до моего ареста, пятьдесят тысяч: так ведь сделает вид, что слуховой аппарат испортился…

Тем временем очередной шквал аплодисментов выплеснул на трибуну секретаря ЦК ВКП(б) товарища Жданова. Так я его увидел в первый раз…

Товарищ Жданов олицетворял собой здоровье и полнокровие партийной жизни. Он развернулся на трибуне во всю ширь и рассказал, сверкая небольшими очами, о непревзойденном гениальном анализе наших побед, сделанном товарищем Сталиным на последнем съезде партии. Постепенно он как то добрался и до писательских дел.

– Нет и не может быть в буржуазной стране литературы, которая бы последовательно разбивала всякое мракобесие, всякую мистику, всякую поповщину и чертовщину, как это делает наша литература. Для упадка и загнивания буржуазной культуры характерны разгул мистицизма, поповщины, увлечение порнографией. «Знатными людьми» буржуазной литературы, той буржуазной литературы, которая продала свое перо капиталу, являются сейчас воры, сыщики, проститутки и хулиганы. Так обстоит дело в капиталистических странах… – аплодисменты. – Не то у нас. – Аплодисменты. – Наш советский писатель черпает материал для своих художественных произведений, тематику, образы, художественное слово и речь из жизни и опыта людей Днепростороя и Магнитостроя…

Особенно слово и речь, подумал я и сделал вид, что уснул. Молчанов немедленно разбудил меня локтем в бок.

– …Будьте на передовых позициях бойцов за бесклассовое социалистическое общество! – закончил Жданов и снова с удовольствием погрузился в море аплодисментов.

Тут оказалось, что Буревестник сказал далеко не все. Это к лучшему, подумал я, поскольку Алексея Максимовича знал весьма неплохо и ожидал, что он непременно проговорится о подлинных целях съезда.

Зашел Алексей Максимович очень издалека. Со времен превращения вертикального животного в человека.

– Трудно представить Иммануила Канта, – говорил Алексей Максимович, – в звериной шкуре и босого, размышляющем о «вещи в себе»…

Счастливый Буревестник. Мне так вообще трудно представить себе Иммануила Канта хоть в шкуре, хоть и без оной.

– Не сомневаюсь в том, что древние сказки, мифы, легенды известны вам, но очень хотелось бы, чтобы основной их смысл был понят более глубоко…

Я насторожился. Вот сейчас то он и проговорится насчет здорового пролетарского оккультизма, социалистической эзотерики, передовой коммунистической магии…

– Смысл этот сводится к стремлению древних рабочих людей облегчить свой труд, усилить его продуктивность, вооружиться против четвероногих и двуногих врагов, а также силою слова, приемов «заговоров», заклинаний повлиять на стихийные, враждебные людям явления природы. Последнее особенно важно, ибо знаменует, как глубоко люди верили в силу своего слова, а вера эта объясняется явной и вполне реальной пользой речи, организующей социальные взаимоотношения и трудовые процессы людей.

Знал бы Алексей Максимович, что «древние рабочие люди» могли шутя поднять все это здание со всеми делегатами и перенести его куда нибудь в Замоскворечье, чтобы не портило архитектурный ансамбль. Так что мимо, дорогой друг. Я облегченно вздохнул.

Далее Буревестник поминал зачем то епископа Беркли, Христа, Микулу Селяниновича, Арсена Люпена, Тиля Уленшпигеля, Ивана Дурака, Ивана же Грозного, Нестора Кукольника, Пирпонта Моргана… Эрудиция у него была чудовищная. Потом он обрушился на Достоевского и объявил, что Федор Михайлович нашел свою истину в зверином, животном начале человека, а под конец своей бесконечной речи потребовал немедленного написания «Истории фабрик и заводов», причем в качестве положительного примера привел Марию Шкапскую. Бедная Маша, подумал я и толкнул локтем в бок соседа: «Однако, не спи, Иван. Неприлично…»

Доклад длился три часа, а показалось – десять. В перерыве был а ля фуршет.

Иван побежал к каким то московским знакомцам, а я, наполнив свою тарелку всякой всячиной, нашел место за дальним столиком и принялся разглядывать присутствующих. Членов президиума ждать здесь, разумеется, не приходилось: бесклассовое общество никак не могло построиться. А мне так хотелось поближе разглядеть Алешу Толстого… В президиуме он сидел с преувеличенной уверенностью, как безбилетник, проникший в приличный театр. Мариэтта была мне неинтересна во всех смыслах, равно как и Чуковский, а вот с Эренбургом, скажем, хотелось бы обменяться некоторыми соображениями относительно белокыргызской поэзии. Или подстеречь его в Париже?..

Совершенно седая Ольга Дмитриевна Форш, проходя мимо, посмотрела на меня очень внимательно, покачала головой и что то сказала своему спутнику.

Наверное, она нехорошо подумала о Гумилеве. Я подчеркнуто светски поклонился и даже стукнул несуществующими каблуками мягких ичигов, отчего Ольга Дмитриевна покачнулась и повлекла своего спутника дальше. Уж не знаю, что ей почудилось…

Странное дело: покойником здесь был я, но именно я то и смотрел на них на всех, как на мертвецов. И, пожалуй, впервые почувствовал, что запах разлагающегося Слова – отнюдь не метафора.


4094782196057856.html
4094906735216947.html
4095065357707462.html
4095149540119909.html
4095223678950559.html